Степенная, без ветерка, апрельская ночь плавно опустилась на зарастающую гиблым осинником вырубку, с краю которой, прямо у кромки могучего ельняка, пробивался яркой мерцающей точкой одинокий костер. |
Степенная, без ветерка, апрельская ночь плавно опустилась на зарастающую гиблым осинником вырубку, с краю которой, прямо у кромки могучего ельняка, пробивался яркой мерцающей точкой одинокий костер.
Разгораясь, пламя костра, играло яркими отблесками на стоящих по одаль деревьях.
Лось вышедший в дальний край вырубки, заметив костер долго стоял, вслушиваясь в ночь, втягивал в себя насыревший воздух в котором чувствовался терпкий запах оттаявшей земли и едкого дыма. Задев сушину, которая с шумом рухнула наземь, лось прошел по болотистой низине вырубки. Вспугнутый им дрозд-деряба спросонья резко застрекотав метнулся в голый подлесок и где-то там забив крыльями пристроился досыпать ночь. Лось еще несколько раз останавливался, но едкий запах костровища гнал его прочь от недоброго места.
Над вырубкой, теряясь в ночном небе, молнией проносились утиные стайки, и шли неспешными караванами гусиные косяки. Словно завидев в глубине ночного леса свет костра, гуси деловито гоготали и эти «переговоры» долетали до слуха старого охотника.
Жар костра пробивал одежду, напитывая ее теплом, отгонял прочь холод ночи. Хотелось спать, и охотник повинуясь свалившейся на него немой дреме, прилег на еловый лапник. Рядом на такой же елушине, сладко посапывая во сне, спал мальчишка лет двенадцати.
Где-то совсем близко, на той стороне вырубки глухо протявкала лисица, и обогнув подозрительное место, где был костер, ушла в сторону мохового болота. С болотца, скрывавшегося за ольшаником потягивало легким низовым холодком.
Шум завалившейся сушины глухим эхом разнесся по ночному лесу заставив охотника привстать.
Размеренно потрескивал огоньком разгулявшийся костерок.
— Лешак воюет, замёрз поди – прошептал охотник, потянув руку к костру направляя циферблат часов к открытому огню. – Далеко за полночь. Мертвый час, – добавил он с какой – то особой почтительностью поправляя сучковатой палкой слегка развалившиеся из костра угли.
— Лешак, Лешак! А кому же еще та сушина помешать могла! – вновь едва вымолвил он. Встав с лежанки, подошел к огромной сосне стоящей поодаль от костра, и опустившись на колени, просунул руку в дупло, что зияло у самого комля дерева, вытащив наружу аккуратно завернутый сверток. – Целехонька! Небольшой образок Святого Трифона был тщательно укутан в плотную материю и кусок брезента. Охотник еще несколько раз перекрестился держа образ в левой руке и вновь по прежнему плотно увернув его в тряпицу и брезентуху, упрятал в дупловину.
Где-то в ночной темени гукая, переговаривались на своем языке ночные странники – совы, и от этих звуков на душе охотника становилось не уютно, зябко и он вновь завалившись на лапник, укутавшись покрепче в телогрейку, постарался поскорее заснуть.
До рассвета оставалось совсем немного.
Захару Пантелеевичу шел не много – ни мало, а восьмой десяток. Зимой слегка скисал – хвори горой наваливались, да так, что богу душу отдавал, а как только весна мартом выглядывала, солнышко снега припекать начинало, тут бодриться начинал. Обычно после Благовещенья, когда весна в потаенных лесных местечках снега топить начинала, когда забивали погожими вечерами комариные толкунки предвещая погожий денек, вот тогда – то старый охотник и уходил в леса на глухариные тока только ему известные. Ворчала в такие часы бабка на «не путевого» старика, ругалась единственная дочь на ночные отцовские похождения: « — Куда в твои-то годы одному по лесам лазить. Не дай Бог что …, так и не сыщешь, лисы съедят. А Пантелеич все одно, тер сказанное в его адрес «к носу», и как только подходила «пестрая» весна уходил на свои заветные тока. Когда, в 41-м война грянула, и настала пора на фронт уходить, наведался Пантелеич на свой заветный ток у Корытова болота в последний разок. Никому в доме не сказал – молча ушел. Стояла осень. Не глухариная пора, не апрельская. Пришел на самый ток, попрощаться значит. Костерок развел, как весной обычно, пока дожидался глухариного темнозорья. Припомнил в думах все – от самого мало-мальства, как покойный дед привел его в первый раз на вот этот самый ток. Привел, и наказал: « Никому сей ток не показывай, чужой глаз – худой глаз, и сам зря сюда не хаживай, береги глухариную тишину. На фронте, после боев, когда наступала «тяжелая» тишина, вспоминал родные леса. Тосковал. Но повезло Пантелеичу. Уцелел! Оставила судьба жизнь еще на тока хаживать. Вернулся он в свой дом в апреле сорок пятого – словно подгадал время, отлежав с полгода по госпиталям после ранения. Силы не те, хоть и молод еще, — война все соки «выжила-вымотала», душу очерствила. Была весна. Спешно уносили пенящиеся ручьи снеговую водицу, ломались на реках и прудах залежавшиеся льды, и гнали ветры по небесному простору первые кучевые облака. Затянуло белесовато-фиолетовой дымкой – испариной березовые опушки, а над освободившимися от снегов полями звонко играла песня жаворонка.
В первую же свою ночь, после возвращения, не удержавшись, отправился Захар Пантелеич на свой заветный ток. Без ружья ушел, налегке. Не спеша шел. Словно каждый шаг вспоминал…
Частенько потом он вспоминал ту первую послевоенную весну. Припомнилась она ему и теперь, у ночного костра, в ожидании апрельского темнозорья. И в первый раз встречал он утреннюю зорьку у родного токовища не один, а со своим внуком Митькой.
* * *
День близился к вечеру. Провожая угасающий день звенела птичья разноголосица. По вечереющему небу млечной полосой тянулась не прерываясь облачная дымка.
Не спеша прошли раскинувшееся за деревней поле: Митька на пару шагов впереди деда. Высохшая на солнце и раздольном ветру прошлогодняя некось отзывалась при каждом шаге легким шелестом. Иногда останавливались слушая весеннее поле.
А еще по утру, усевшись на неказистой, крепконогой лавке, что стояла под самым красным углом, Митька насупившись хлюпал. Не плакал, а именно хлюпал, потому что плакать было пустым делом. Шмыгал «сырым» носом, потирал до боли глаза и изредка в полголоса вопрошал, пытаясь вытребовать прошение пойти с дедом в ночное. Пантелеич словно взабытии сидел у края стола и потупив взгляд в пол обеими руками теребил бороду — словно огромный клещ поселился в ней и не давал покоя. У печи копошилась бабка. Пантелеич, затаив немое молчание, искоса посматривал, то на свою старуху, то на Митьку, то на настенные часы, что приближали время к полудню. Наступала пора принимать конкретное решение. В его голове навязчиво вертелись, сказанные женой по утру слова: «- Парня морозить старый задумал. На болота за собой стащить хочешь. Сам всю жизнь по лесам скитаешься, так и малого к лесному блуду приучить хочешь.»
А охотничья страсть в Митьке уже давненько теплилась и первым ее заметил как- то невзначай сам Захар Пантелеич, — увидел как внук, а Митьке,тогда было всего-навсего годков пять, увлеченно рассматривал дедовское ружье.
После своего первого знакомства с ружьем, Митька в каждый свой приезд в деревню просил у деда ружье показать. И каждый раз рассматривал его словно в первый раз.
К семи Митькиным годам Захар Пантелеич уже брал внука на вальдшнепиную тягу и водил и на ближнее болотце на осенней зорьке выстоять утиный перелет. Но глухариный ток был занятием посерьезней. Глухарь казался Митьке сказочным. Никогда и не где не встречал он ни в городе, ни в деревне таких птиц, да и в лесу во время своих ягодно-грибных походов с родителями, глухари Митьке все одно не попадались. Где они жили наверное знал один дед – так по крайней мере думал Митька.
— Деда, а деда, а глухари только весной появляются – трогательно спрашивал Митька в очередной раз Пантелеича, когда тот приходил с тока.
— Весной Мить, весной, с первым апрельским теплом, с первой гусиной стаей, что летит к нам из далека.
* * *
… Митька по прежнему сидел насупившись, и казалось ему, что все потеряно.
И вот свершилось. После долгого гнетущего молчания, уже поднадоевшего всем, Прасковья Ивановна поставив на стол чайник, вытерев передником руки, и взглянув на внука заговорила: «- Добились своего! Выседели! И погрозив Пантелеичу, добавила, — Ступайте!»
Захар Пантелеич словно очнувшись от дремы, хотел было переспросить услышанное, но одумался. Дело сделано!
Митька тот час, отложив все свои мальчишеские заботы, даже отказавшись пойти с друзьями на рыбалку, за весенними нахрапистыми окунями, принялся за сборы. Старался делать все так, что бы дед оценил: одежду соответствующую приготовил, и основательно упаковал рюкзак.
Когда подошла пора отправляться, то Митька уже терпеливо дожидался Пантелеича на ступеньках дома, пока тот улаживал свои дела. Ну вот и все, можно и в путь. Стараясь не оборачиваться назад они быстрыми шагами пошли от дома. Пара спугнутых скворцов, сорвалась со скворечника и перелетев огороды уселась на поломанную годами ветлу стоящую у бани. Журавлиный клин, в десятка полтора птиц, низко прошел над деревней и долго не сходил с горизонта, то тускнел, то вновь проступал черной нитью в необозримой дали.
Уже давно скрылась из виду полевая закрайка от которой дорога полевым простором уходила в деревню. Миновали и самые ближние к деревне боры, куда Митька не единожды по осени ходил с отцом за дружными лисичками набирая по полной корзине.
Дорога ровно тянулась бором, оставляя его с левой стороны, словно отделяя от лесного сорного смешанного леса выросшего на месте застаревшей вырубки. От набитой зимой лесовозной колеи образовались рытвинные ухабистые канавы, принявшие на себя добрую долю талых весенних вод. Вода в них держалась под самые бровки. Словно озерки преграждали они дорогу.
Шли по большей части молча. Пантелеич иногда замедляя шаг слушал лес. Когда уже были на подходе к месту ночевки, с дороги вспугнули пару глухарей. Они шумно взлетев захлопали крыльями и поднявшись на деревьями, скрылись за макушками придорожных сосен. Впереди за поворотом открывалась просторная вырубка.
— Видел! — вымолвил приглушенным голосом Пантелеич обернувшись к внуку.
Митька убедительно кивнул головой.
— Пара петухов в песочнице купалась. Близко подпустили. На солнышке разморило их, вот и нас не заметили. Весной петухи далеко от токовища не отлетают, — весь денек возле них крутятся, словно бояться к вечерней зорьке опоздать. А токовище – то вот оно, близко, и он махнул рукой в сторону болотистой низины уходящей под полог соснового леса. Сейчас зайдем за вырубку и остановимся.
Пантелеич поправил, слегка сбившиеся с плеч лямки рюкзака, перекинул через левое плечо курковку и спешно зашагал в сторону вырубки. Впереди Пантелеича с Митькой ждал подслух и скоротечная, дремлющая у костра ночь.
* * *
На ночлег расположились у вырубки, не далеко от дороги, чуть свернув с нее, зайдя за густой еловый подрост.
Как только был нарублен лапник, принялись за расстоп: старались как можно больше набрать мелкого хвороста, так на всякий случай, вдруг сразу не удастся костер разжечь.
В лесном чащельнике мелодично просвистел рябчик: «Ти-у-ти, ти-у-ти-и-и» — пролилась его не хитрая песенка на угасающий в лесу день. Колыхнулась еловая ветка, выдав место, где притаился лесной петушок.
Дорога, что тянулась от вырубки, уже давно потеряла свое первоначальное назначение. Она больше походила на заболоченный волок. Болотистый, напитанный водой сфагнум при каждом шаге чавкал. Верховое болото тянулось далеко в глубь леса. Сосны и березы со стволами обросшими серым лишайником, болотная ломота и … мрачная тишина. Митьке так и чудилось, что болото так и тянет его к себе, «цепляет за руки». Замешкайся чуть-чуть, отстань от деда и, нет пути назад.
Разгулявшаяся желна отвлекла внимание – ее истошный пронзительный крик, словно гром среди ясного неба пронесся над вырубкой. Митька аж вздрогнул от неожиданности.
— Дед, а кто это!?
— Желна от леса тебя отвадить хочет – промолвил Пантелеич. – Притаится где ни будь за стволом старой сушины, и поглядывает из-за него на пришельца, словно из-за угла. А как тот отвлечется, так она в крик. Мол, пужайся и уходи отсюда, а сама юлой с дерева вниз махнет, пролетит немного и опять затаиться. Черная, словно подпаленная, лишь на затылке красная шапочка одета. Еще не раз ее услышишь!
— Тихо! – Пантелеич резко остановившись, обернулся к внуку указав рукой в глубину болота. – Глухарь подлетел! Но Митька ничего не слышал. Он старался напрячь со всех сил слух, до боли в глазах всматривался в волнующую даль, но нет – все было напрасно. Окромя неугомонного пения зарянок и дроздов, которое к закату стало еще активней, Митька ничего не слышал. Он было хотел что – то спросить у деда, но тот в свою очередь приложив палец к губам, определил, что разговаривать не стоит, и вновь шаг за шагом, осторожно выдергивая ступни ног из болотины стал двигаться дальше. Митька не отставал. Свернули в сторону огромного соснового выворотня. Могучий ствол уже хорошо высох, — кора отошла по всему дереву. Присели. Сумрак наседал. С каждой минутой сливались меж собой очертания деревьев.
Иногда покой токовища нарушали всполошные звуки от ударов глухариных крыл – которые теперь Митька безошибочно угадывал. Глухари возвращались после дневки. Порой эти огромные черные птицы пролетали прямо над тем местом, где сидели охотники и Митька хорошо мог рассмотреть их силуэты.
Придя на ночлег принялись раскладывать кострище. Сухой еловый подтоп быстрехонько вспыхнул от первой же спички. Заиграло шустрое пламя по хрустким веточкам. Пантелеич старательно уложил на молодой костерок сухие поленца – сперва по мельче, а потом покрупнее. Огонь скоро подобрал и их. Постепенно костер разрастался. Митька как мог старался помогал деду: подбрасывал в костер попавшиеся под руку поленца, подгребал расползавшиеся по сухому мху пламя.
— Вот Митька, главное сделали, мошников проведали – на месте, теперь и до рассвета рукой подать. Ночь у весеннего костра одно удовольствие.
Это была первая в Митькиной жизни ночь у костра. Да еще где, у глухариного токовища. Тепло жаркого костра навевало дрему. Уставший от ходьбы по лесу, Митька и сам не заметил, как повалился на мягкий еловый лапник и задремал. Он уже не слышал, как нарушая тишину лесного окаема, совсем близко от их привала, слегка замедлив ход прошла лисица, и как на другом конце вырубки, упала сушина задетая лосем. Не чуял Митька и того, как к его руке, откинутой навзничь подкралась ласка, и почуяв незнакомый ей запах живого тела, юркнула в высушенные зимой кустики вереска. Не слышал, как краем вырубки тянули ночные невидимые вальдшнепы. И проснулся – то он всего однажды, когда тепло стало жечь спину, тут то Митька и завидел Пантелеича перебиравшего в руках какой-то сверток. Тогда он не о чем не спросил деда, и лишь спустя несколько лет, когда уже сам, один придя на дедовский ток, случайно обнаружит в старом сосновом дупле потаенную дедовскую иконку Святого Трифона и вспомнит свою первую в жизни глухариную охоту…
Митька очнулся от настойчивого потряхивания по плечу.
-Уже пора, — спросил он склонившегося над ним деда и получив убедительный ответ начал подниматься. Слегка поежившись от пробравшей ночной прохлады, подобрался поближе к костру.
— Мошники уже проснулись, нас дожидаются. Не заметишь, как рассвет чиркнет проседью по востоку – проговорил Пантелеич.- видя как мучается внук от утренника.
Лес действительно просыпался. В густой кроне огромной ели, заливался лесной конек и несколько раз пропищала какая-то проснувшаяся пичуга пролетев прямо над костром.
Настала пора отправляться. Присыпав землицей тлеющие угли охотники направились от костра краем вырубки. Глаза быстро привыкли к темноте, и уже вскорости хорошо различали окружающее. Похрустывала под ногами успевшая образоваться к утру морозная корочка утренника, печатая шаги на прихватившем холодом мшанике. Останавливались. Слушали. Пантелеич останавливаясь, крутил головой в разные стороны, снимая при этом ушанку. Ему казалось, что он так лучше слышит токующего петуха. Но было тихо. От мороза замолчали лягушки, которые еще с вечера хороводили по многочисленным лужам. Слетела с сухой березы спугнутая сова. Бесшумной огромной бабочкой скрылась она из виду.
И вдруг, Пантелеич резко остановился и спустя минуту – другую обернувшись к Митьке прошептал, указывая рукой в перед себя: «С краю дороги. Слышишь!». Митька еще не разу не слышавший глухариной песни ответил отрицательно. «Шагнем еще». И вот в какое-то мгновение до Митькиного слуха долетели редкие звуки похожие на то, словно кто то невидимый в ночи осторожно обламывает сухие, настывшие на морозе сучья: щелк, и тишина, и опять, щелк, щелк и тишина. Эти звуки были четкие, резкие на морозном воздухе. Гнетущая, режущая слух тишина. Глухарь только начинал петь.
Прохоркал на лесом утренний вальдшнеп. Просвистела чирочья стайка. Таинственные звуки прекратились. Замерли и охотники. А рассвет разводил ночь. Вот уже начало светлеть. И словно по чьей-то команде заиграли мошники – тут и там слышалась дробь глухариной песни. Один, два, три, пять, семь, — отсчитывал Пантелеич токующих мошников. Митька с замиранием сердца слушал глухариный ток. Один из ближних глухарей шумно забив крыльями, перелетел на другое дерево и тут же затоковал вновь.
Под глухариное точение прошли еще несколько шагов вместе. Дальше Митька, превозмогая волнение, пошел один. Бешено колотилось в груди сердце, первой в жизни Митьки глухариной весны…
* * *
Потрескивал пламенем разведенный еще с вечера бодрый костерок. Дмитрий Сергеевич разморившись от тепла, вольготно развалился на самодельной лежанке из елово-мозжевелового лапника.
— До чего же хорошо! – подумал он вслух, устремив взгляд в черноту апрельского звездного неба. Сын Семен хлопотал возле костра – подрубал хворост.
Прошло больше четверти века, с той первой глухариной весны, когда он таким же мальчишкой как его сын, пришел со своим дедом в апрельский лес, коротать у костра глухариную ночь. Но это был другой апрель, но он был так похож на этот, сегодняшний, такой же громкоголосый и шумный. И тот первый его глухариный ток на рассвете его жизни и сегодняшний словно слились воедино. И завтра он в первый раз отправит к глухарю своего сына, как когда-то вступил под глухариную песню сам.
А в руках он держал тот самый дедовский образок, что берег их заветный ток долгие — долгие годы.
Литературный конкурс журнала "Охотничий двор"
Автор: Трушин Олег,
г. Шатура, Московская область.